https://dumps4you.biz От чего мне так душно. Очертания страстей. О К.Бальмонте

От чего мне так душно. Очертания страстей. О К.Бальмонте

Но Бальмонт дал нам две удивительных пьесы оправдания "В застенке" и
"Химеры".
Во второй, очень длинной, уродство создает красоту. Я цитирую только
первую.

Переломаны кости мои.
Я в застенке. Но чу! В забытьи
Слышу, где-то стремятся ручьи.

Так созвучно, созвонно в простор
Убегают с покатостей гор,
Чтоб низлиться в безгласность озер.

Я в застенке. И пытка долга.
Но мечта мне моя дорога.
В палаче я не вижу врага.

Он ужасен, он странен, как сон.
Он упорством моим потрясен.
Я ли мученик? Может быть, он?

Переломаны кости. Хрустят.
Но горит напряженный мой взгляд.
О, ручьи говорят, говорят! {68}

Анализ этой пьесы завел бы нас слишком далеко. Но редко, кажется,
удавалось Бальмонту быть синтетичной и сильнее. Да, стоит жить и страдать,
чтобы слышать то, чего не слышат другие и чего, может быть, даже нет,
слышать, как говорят ручьи... А ручьи не заговорят для нас, если мы не
вынесем пытки и не оправдаем палача - если мы не добудем красоты мыслью и
страданием.
Я закончу мой эскизный разбор бальмонтовской лирики указанием на самое
поэтическое выражение невозможности оправдания, какое я нашел в его же
поэзии.

Отчего мне так душно? Отчего мне так скучно?
Я совсем остываю к мечте.
Дни мои равномерны. Жизнь моя однозвучна,
Я застыл на последней черте.

Только шаг остается, только миг быстрокрылый,
И уйду я от бледных людей.
Для чего же я медлю пред раскрытой могилой?
Не спешу в неизвестность скорей?

Я не прежний веселый, полубог вдохновенный,
Я не гений крылатой мечты.
Я угрюмый заложник, я тоскующий пленный,
Я стою у последней черты.

Только миг быстрокрылый, и душа, альбатросом,
Унесется к неведомой мгле.
Я устал приближаться от вопросов к вопросам,
Я жалею, что жил на земле {69}.

Но в лирическом я Бальмонта есть не только субъективный момент, как
оказывается спорный и прорекаемый, его поэзия дала нам и нечто объективно и
безусловно ценное, что мы вправе учесть теперь же, не дожидаясь суда
исторической Улиты.
Это ценное уже заключено в звуки и ритмы Бальмонта - отныне наше общее
достояние.
Я уже говорил, что изысканность Бальмонта далека от вычурности. Редкий
поэт так свободно и легко решает самые сложные ритмические задачи и, избегая
банальности, в такой мере чужд и искусственности, как именно Бальмонт. Его
язык - это наш общий поэтический язык, только получивший новую гибкость и
музыкальность, - и я думаю, что этого мне лично не надо подтверждать особыми
примерами ввиду того, что я довольно уже цитировал бальмонтовских пьес.
Одинаково чуждый и провинциализмов и немецкой бесстильности Фета, стих
Бальмонта не чужд иногда легкой славянской позолоты, но вообще поэт не любит
шутить и не балаганит лубочными красками. Такие неологизмы, как мятежиться,
предлунный или внемирный не задевают уха, моего по крайней мере. Лексическое
творчество Бальмонта проявилось в сфере элементов" наименее развитых в
русском языке, а именно ее абстрактностей.
Для этого поэт вывел из оцепенелости сингулярных форм целый ряд
отвлеченных слов.
светы (II. 204), блески (II, 29; II. 280), мраки (II. 305), сумраки
(II, 49), гулы (II, 50), дымы (II, 357), сверканья (II, 113), хохоты (II,
68), давки (II, 70), щекотания (II, 318), прижатья (II, 317), упоенья (Тл.
79), рассекновенья (Т л. 112), отпадения (II, 280), понимания (Тл. 205) и
даже бездонности (II, 184), мимолетности (Тл. 48), кошмарности (Тл. 103),
минутности (Тл. 128) {70}.
От соприкосновенья красочных и отвлеченных слов кажется иногда, будто
засветились и стали воздушнее и самые abstracta:

Вот "Намек" {71} -

Сгибаясь, качаясь, исполнен немой осторожности,
В подводной прохладе утонченно-ждущий намек,
Вздымается стебель, таящий блаженство возможности,
Хранящий способность раскрыться, как белый цветок.

Из воздушного храма уносит далеко
Золотую возможность дождей... {72}
(II. 175)

Ты блестишь, как двенадцатицветный алмаз,
Как кошачья ласкательность женских влюбляющих глаз.. {73}
(II, 181)

Здесь символичность тяжелого слова ласкательность усиливается благодаря
соседству слова глаз.

И бродим, бродим мы пустынями,
Средь лунатического сна,
Когда бездонностями синими
Над нами властвует Луна {74}.

Поэзия, прежде всего, - ритм, понятый как внутренний закон индивида. Этот ритм изменяет или даже ломает привычные слова и привычные сочетания слов, создавая особую атмосферу, где значение и смысл, теряя прозаическую первостепенность, превращаются в игровые элементы композиции. Этот ритм логически непонятен, первичен, порождает индивид как таковой и, врезаясь в сигнатуру танца (в древней Греции ямб, хорей, анапест, пэан - виды танцев), делает танец равным образом индивидуальным. Когда мы читаем у Константина Дмитриевича Бальмонта:

Отчего мне так душно? Отчего мне так скучно?

Я совсем остываю к мечте.

Дни мои равномерны, жизнь моя однозвучна,

Я застыл на последней черте.

Последнее дело - принимать всерьез такую ламентацию. Для этого необходим прозаический "подстрочник". Скажем: "Друг мой, мне скучно до дурноты. Мечты меня более не согревают. Дни мои ужасающе равномерны, жизнь - монотонна. Я как будто застыл на последней границе". Можно попробовать еще с десяток подстрочников - так пешеход способен по-разному следовать за вальсирующей парой. Или некто начинает письмо так: "Друг мой, ты спрашиваешь, как я себя чувствую? Неважно"… и далее идут стихотворные строки. Адресат, удивляясь выспренности сообщения, покрутит пальцем у виска: "Что это он ударился в поэзию? Неужели нельзя просто сказать, в чем дело?"

Поэт обращается к чужому человеку (читателю), как к другу или жене. Прямо-таки равенство и братство. И хотя мы знаем, что это ложная интимность, нам, тем не менее, приятно. Отсюда выражение: "родственная душа". Магические "я" и "ты", хотим мы того или нет, соединяют нас, сближаясь с нашим радикальным одиночеством, которое, имея дело с необъяснимым рождением, сном, смертью, не верит ни лозунгам, ни призывам к социальному времяпровождению, зная: даже лучший друг, даже лучшая идеология, даже великое открытие ничем не отличаются от плеска волны или мимолетности облака. Религия - тоже общее понятие: когда мне говорят, что Бог мне ближе моего сокровенного "я", то ясно - это говорят и тысячам других.

Но, может быть, это нашептывает дьявол? Бальмонт, пользуясь поэтической ложной интимностью, рассуждает: "Я ненавижу всех святых". За что?

За душу страшно им свою,

Им страшны пропасти мечтания,

И ядовитую Змею

Они казнят без сострадания.

Здесь нельзя сказать: "поэт выражает в стихотворении такую-то мысль". Здесь мысль проходит на отдаленной периферии. Сказанная прозой, она не поражает, не привлекает размышления, вызывает скорее недоумение. Мы только остановимся на "пропасти мечтания", отметим оригинальность образа и разумность страха святых. Отметим также, что поэт вообще, Бальмонт в частности, не может и не должен бояться подобных вещей. Бальмонт неустанно утверждает желательность совпадения оппозиций:

Пред нами дышит череда

Явлений Силы и Недужности,

И в центре круга мы всегда,

И мы мелькаем по окружности. ("Поэты")

Но если поэт знает, чувствует и принимает всё, какой смысл им заниматься? Бальмонту тесно в пределах человеческого бытия, это важный и достаточный аргумент. Мы должны спросить: почему тесно, как и каким образом тесно? Нашей свободе мешает естественная функциональность языка, а поскольку язык - живой организм, мы не можем, подобно механику, калечить его личными нововведениями. Согласно его законам, слова, призванные отразить нечто неопределенное, образованы из понятий определенных: в основе "бездонности" лежит "дно", "безграничности" - "граница", "безбрежности" - "брег" и т.д. Получается: поэт знает и чувствует всё, но очень индивидуально. В этом его отличие от прозаика или оратора, которые расчитывают на общее понимание. В этом отличие сборника стихов от романа или речи - он принадлежит всем, но предназначен одному.

Пребывая "в центре круга", Константин Бальмонт открыт решительно всему: для него "снежинка" или "коромысло" столь же необъятны, как "роза ветров" или "звезда". Эту открытость могут насытить только стихии, традиционные космические стихии - земля, вода, воздух, огонь - первоэлементы его поэтического мира. Люди, вещи, состояния интересны, когда их подхватывает интенсивность ветра, давит неотвратимая тягость, растворяет болото, когда ими играют водопад или огонь. Стихиями управляют солнце и луна - генераторы пылкости и холода. Смещение акцента на природные стихии и светочи позволяет использовать понятия, так сказать, вопиюще этические в плане свободной эстетики. "Проклятие" в строке "Всю роскошь солнц и лун - я проклинаю" скорее призвано выразить страстное внимание и некоторую манерность, нежели инвективу. При чтении таких строк натуральное отчуждение стихий и светочей ощущается обостренней. Поэтическое усилие уничтожает однозначность слова, принятую в конструкции "мысли" - становится более понятно выражение Малларме: "Поэзия создается из слов, а не из мыслей". Освобождение слова от геометрии и тисков мысли в принципе присуще Константину Бальмонту. Поэтому "декларативность", "манерность", "напыщенность", теряя негативный смысл, превращаются в приемы его стихотворчества. Знаменитая строфа:

Я ненавижу человечество,

Я от него бегу спеша.

Мое единое отечество -

Моя пустынная душа…

…тянет к лирическому раздумию над судьбой слова "человечество". Это изобретенный французским Просвещением вербальный монстр, венец равенства. Неандерталец, пигмей, кретин, имбецил, Кант, Клеопатра - всё это - человечество. Естественна нелюбовь к подобному конгломерату, хотя любая эмоция здесь - нонсенс. Понятия общие, абстрактные, существующие сами по себе, рождая туманный энтузиазм, облегчают жизнь демагогам. Ведь трудно вскочить на стул и, потрясая кулаками, орать "да здравствует карбюратор!" Бальмонт превосходно умеет жонглировать миражами, призывами в никуда, страстным пафосом мыльных пузырей:

Кто не верит в победу

Сознательных смелых рабочих,

Тот играет в бесчестно двойную игру.

Таких строк у него десятки и сотни. У читателей, настроенных серьезно, подобное вызывает возмущенное негодование. Пожалуй, ни один поэт серебряного века не подвергался критике столь уничтожительной. Никто не отрицает талантливости молодого Бальмонта - нарекания вызывает его более поздняя лирика. Отзыв Александра Блока: "По-моему, здесь не стоит даже и в грамматике разбираться: просто это - словесный разврат, и ничего больше: какое-то отвратительное бесстыдство. И писал это не поэт Бальмонт, а какой-то нахальный декадентский писарь". Н.С.Гумилев более осторожен: "Очень крупный поэт может писать очень плохие стихи". Стоп. Элементарные вопросы трудны и зачастую безответны. Что такое хорошо, и что такое плохо - один из таковых. Более или менее объективный ответ будет пестрить назойливыми, "с одной стороны", "с другой стороны", в результате - вялый нейтралитет. Негативная критика - дело неблагодарное и сомнительное: во-первых, "что такое хорошо, и что такое плохо" не поддается рациональному знанию, но вкусу, настроению, капризу, интуиции; во-вторых, после многих веков единобожия мы не можем прочувствовать достоверность "плохого", экзистенциальной автономии зла; в третьих, не очень-то красиво ставить неуд своему собрату по перу. Это напоминает строки самого Александра Блока:

За городом вырос пустынный квартал

На почве болотной и зыбкой.

Там жили поэты, и каждый встречал

Другого надменной улыбкой.

Костантина Бальмонта можно очень не любить за нарочитое многословие, легкомыслие, аргументацию избалованного ребенка, но нельзя не поражаться разнообразию тематики, эмоциональной напряженности, свободе дыхания:

Трепеща и цепенея,

Вырастал огонь, блестя.

Он дрожал, слегка свистя,

Он сверкал проворством змея,

Всё быстрей,

Он являл передо мною лики сказочных зверей.

С дымом бьющимся мешаясь,

Он, взметаясь, красовался надо мною и над ней.

Похоже, этот уверенный в себе хорей не боится никакой критики, равно как неистовый, упоенный собственной жадностью огонь презирает всякую мораль. Движение стиха резко и знергично, выдержанная просодия (гармоническое сочетание гласных и согласных звуков) не препятствует плавности глаза или голоса, чередование деепричастий (цепенея, блестя, свистя, мешаясь, умножаясь, взметаясь) отражает жизнь огня - одновременно спокойную и нервную, бешеную и вкрадчивую, красочную и плодотворную, где уничтожение и созидание совпадают. "И так как жизнь не понял ни один", - по мнению этого поэта, хочется ее представить как функциональность пламени.

"Поэзия - удел троглодитов и дикарей", - сказал французский философ Эжен Сиоран, и эти слова относятся к Бальмонту, немотря на его вполне утонченную культуру. Глазами хищной птицы обозревает он землетрясения и пожары, наслаждаясь акватическим и аэрическим буйством. Его приверженность школе декадентов вызывает недоумение. Либо надо учиться русскому языку заново, либо вообще переосмыслить понятие смерти, в которое Бальмонт внес неслыханную энергетику. Чего стоит его вдохновенный перевод "Падения дома Эшер" Эдгара По! Сколько жизни в мертвых озерах, руинах, кровавой луне, сколько пронзительной сонорности в самом безмолвии!

Мне видится безбрежная равнина,

Вся белая под снежной пеленой.

И там, вверху, застывшая, как льдина,

Горит Луна, лелея мир ночной…

… О, мертвое прекрасное Светило,

О, мертвые безгрешные снега.

Мечта моя, я помню все, что было,

Ты будешь вечно сердцу дорога.

Быть может, "мечта моя" есть особый катализатор, фермент, заброшенный в прозаическую действительность, вздымающий оную до небесной аннигиляции противоречий? Быть может, это иная форма жизни, неведомая солнцу? Ведь ритм одного стихотворения поворачивает слова в сугубо оригинальном ракурсе, отличном от другого, и сообщает привычным сочетаниям непривычные смыслы. Мы можем заключить, исходя из данного стихотворения, что жизнь движения уже грешна, и что "безбрежность" и "безгрешность", рожденные льдиной-луной, - синонимы, родственные "мертвому", "прекрасному", "застылому". Но в ином стихотворении, созданном с тем же пафосом, с теми же "О", Бальмонт познакомит нас с бытием, охваченным солнечным восторгом, и будет уверять, что ради этого только и стоит жить. Из чего следует: нельзя поддаваться убежденности других, равно как собственным порывам. Но это иное стихотворение, а здесь надо жить в приливе лунной очарованности, в ледяном безмолвии так интерпретированной луны. Бесполезно анализировать холодную бестелесность или наносить на карту очертания миражей новых материков. Мы только чувствуем: в новой стране фата-морганы или Мелузины замирает активность всякого понимания. Вечная вопросительность бытия не будоражит, но убаюкивает, недосказанность доводит до равнодушия. Щупальцы восприятия не угадывают ничего определенного: шорох или треск, лед или огонь, айсберг или белый корабль-призрак. Посоветоваться не с кем - луна обрекает на полнейшее одиночество. Даже если из-за тороса появится некто, лучше от него спрятаться или по крайности не обращать внимания.

Лунная логика преимущественно ассоциативна. Не уразумев строки: "Ты будешь вечно сердцу дорога.", рассеянно пролистаем страницы и наткнемся на слово "хаос". Это одно из ключевых слов Бальмонта: наряду с "неверностью", "случаем", "изменой", мы слышим неведомым слухом, "хаос" образует родственный смысло и звуко-ряд. Мы уже привыкли к намеренной игре Бальмонта с вербальной многозначностью. Но независимо от поэтической интерпретации, слово "хаос" непонятно само по себе. Что это? Термин, определение, состояние, бог?

Вот Хаос к нам пришел и воцарился в мире,

Сорвался разум мировой…

И миллионы лет в Эфире,

Окутанном угрюмой мглой,

Должны мы подчиняться гнету

Какой-то Власти неземной.

Суггестия данного стихотворения вполне знакома современному человеку. Нам уже давно не нравится положение вещей, мы только не знаем, кто виноват: злостные космические силы, энтропия природы, дьявол, какая-нибудь мафия? По лунной логике вторичное становится первичным: если когда-то лунный свет считался отражением солнечного, а хаос - разрушением, разорением порядка, то сейчас луна и хаос превратились в доминирующие силы. Согласно Бальмонту, они влекут нас к распаду и тьме. Мы вынуждены:

Непобедимую дремоту

Вбирать, как чару Силы злой,

И видеть всюду мрак могильный,

И видеть, как за слоем слой,

Покров чуть видимый, но пыльный,

На разум падает бессильный,

И сетью липнет над душой.

В отличие от традиционной метафизики, хаос здесь не отец, но сын ночи, рожденный от Эреба (у Бальмонта "мрак могильный"). Это, впрочем, вполне допустимо, ибо в трактовке главных принципов античной мифологии невозможны ни точная схема, ни очередность божественных сущностей. Понимание ночи крайне пессимистично. Выйдя из круга квинтэссенции (Эфир), погружаясь в ночь, мы вынуждены барахтаться во "всемирной паутине" и наблюдать, как едкая пыль разъедает "разум бессильный". Однако ночь далека от однозначности, как всегда у Бальмонта. Через несколько страниц читаем:

Вспоенная соленой морскою глубиной,

Вся дышащая влагой, мечтой и тишиной, -

О, Ночь, побудь со мной,

О, Ночь, побудь моей.

Тут, вообще говоря, удивляться нечему. Последовательность - отнюдь не добродетель в поэзии, которая всегда вносит в жизнь непосредственность и непредсказуемость. В этом смысле Бальмонт особенно характерен. Он виртуозно использует негативные категории (ненависть, отречение, тлен, распад) ради жизнеутверждения. В предыдущем стихотворении ("Злая ночь") они только подчеркивают многообразие и многофункциональность ночи:

Ты вся - в кошмарностях,

В разорванных мечтаньях,

В стихийных шорохах,

В лохмотьях, в бормотаньях.

Шпионов любишь ты, и шепчет с Ночью раб,

Твои доносчики - шуршанья змей и жаб.

Здесь только немногого - живой тишины? мертвого звука? - не хватает до медлительного покачивания водорослей в морском приливе. В поэтической космогонии Бальмонта луна рождает ночь и рождается ночью, ночь рождает море и рождается морем. В удивительных строках волшебство трехстопного анапеста так представляет жизнь утопленника:

Хорошо меж подводных стеблей.

Бледный свет. Тишина. Глубина.

Мы заметим лишь тень кораблей,

И до нас не доходит волна…

…Самоцветные камни. Песок.

Молчаливые призраки рыб,

Мир страстей и страданий далек.

Хорошо, что я в море погиб.

Лирический герой Бальмонта многократно погибает в многочисленных книгах. Загадка смерти постоянно и очень животрепещуще беспокоила поэта. Он - декадент, если это слово означает не прозвище, а участника процесса замирания европейской культуры. Нашему сознанию не дано выйти из замкнутого круга предположений. Жизнь и смерть - изначально "великие неизвестные" уравнения бытия. Если то, что мы называем anima celestis (душа небесная), действительный центр человеческой композиции, загадка только усложняется. Тогда смерть следует назвать радикальной переменой курса в путешествии души или белым пятном в географической карте сновидений. "Внешний мир - таинственное проявление мира внутреннего", - сказал Новалис. И сколько бы ни ругали Константина Бальмонта при жизни, сейчас, когда от нас далека полемика символизма, мы охотно прощаем его многословие, его манерность, его неискренность, наслаждаясь его увлеченностью, его античным пафосом:

Будь свободным, будь как птица,

Пой, тебе дана судьба.

Ты не можешь быть как люди,

Ты не примешь лик раба…

…Ты порою мал и робок, но неравенство твоё -

Жизнь стихии разрешенной, сохрани в себе её.

Он много страдал и терзался при жизни. Мы пифагорейски надеемся, что после смерти он улетел альбатросом в ураганную даль.

Главное в каждом человеке то, что можно в нём любить. И это то в нём, что Христово.

Поэзия - свойство не только слова, языка, поэзия - свойство бытия. Посредством поэзии, в процессе поэзии мы общаемся с Бытием или, наоборот, Бытие общается с нами. С нами или со мной? Со мной - как с нами, но и со мной лично. Я в своём пределе едино с мы.
Поэзия - диалог, как и мышление. Поэзия принадлежит Слову, это беседа в Слове.

Солнцем становится только тот, кто любит солнце больше, чем себя.

Мысль - поют в сердце (мышление), и только из личного опыта её можно спеть. Дискретность мысль обретает посредством слов - так она усваивается (присваивается - по частям) человеческим умом, но сама она - целостна, непрерывна, как поэзия (всё и сразу).«Всё нерассказанное - непрерывно», - сказала Цветаева. «Мышление обще у всех», - говорит Гераклит.

Мудрость не в книгах, а в Луче, которым пишут и читают настоящие книги. Приобщившийся к Лучу - мудр, а не приобщившийся - глуп.

Новый вид христианской любви к врагу изобретён сегодня. Мы теперь так любим врагов, что предаём из любви к врагу святыни и святых.

Люди до сих пор старательно ищут кусты, в которых можно спрятаться от Бога, от жизни, как она есть, от себя, потому им так дороги лопухи лжи и обмана, мыльные пузыри иллюзий, и так ненавистна правда.

Даже там, где один большой даёт, а другой малый принимает, возможно равенство величий. Благодарный берущий равен бескорыстно дающему. И корыстно/кичливо дающий меньше благодарно берущего.
Дружба - это равенство величий.

Дар - это не только наличие чего-то, но и отсутствие; это не только одарённость, но и уязвимость.

Не желай иметь, а желай быть достойным того, чтобы иметь,
и дано будет.

Потерянное стихотворение - рай потерянный, а написанное - рай обретённый.

Только у народа без будущего можно отнять его прошлое.

Бездарных людей не бывает наверное, но есть пренебрегшие даром, неразвитые, плоские. Ведь дар - это не столько данность, сколько заданность. То есть, человек должен быть устремлённым навстречу дару, жаждать его, должен расти, питаясь вожделенным. Правильная жажда и устремлённость - в основе всего.

Важно не путать чистоту абсолютную и чистоту момента. В моменте постижения истины быть чистым легко, потому что истина захватывает целиком. В любви нет страха именно поэтому. Абсолютная чистота даже святым недоступна, а относительная - доступна каждому человеку, если он сумеет полюбить истину и удерживаться в этой любви какое-то время. Святые - это не безгрешные люди, а умеющие удерживать себя в любви к истине длительное время, настолько длительное, что почти всегда.

По сути, неважно, что человек делает, важно лишь то, что он есть.
Но то, что он есть, зависит от того, что он делает, и проявляется в том, что он делает. Однако, не всегда то, что он делает, верно отражает то, что он есть.

Пути Господни нам неведомы, но если есть путь, он себя явит.

Хайдеггер говорил, что язык - дом бытия. Но сам язык, вероятно, порождение Луча. Луч - дом бытия. В Луче встречаемся мы с собой, с другими, и с самим Лучом - Богом-Словом, вероятно.

Крайняя степень доминанты на другом - юродство.

Достоинство - это собранность воедино, наличие всех частей целого на своих местах и нахождение этих частей в правильных отношениях друг с другом - т.е. отношениях целостности.

Люди иногда конформизм принимают за доброту - величайшее заблуждение, ибо доброта ближе по сути к нонконформизму. Доброта - это нечто чуждое миру, и мир враждует против доброты, как и доброта - против недоброты мира.

Вверх